Чертановское лото Эргали Эргалиевич Гер Впервые имя Эргали Гера широко прозвучало в конце восьмидесятых, когда в рижском журнале «Родник» (пожалуй, самом интересном журнале тех лет) был опубликован его рассказ «Электрическая Лиза». Потом был «Казюкас» в «Знамени», получивший премию как лучший рассказ года. И вот наконец увидела свет первая книга автора. Рассказы, дополняющие эту книгу, остроумны, динамичны, эротичны и пронзительны одновременно. В тексте сохранена пунктуация автора. Эргали Гер ЧЕРТАНОВСКОЕ ЛОТО Утром, видите ли, притопал Рыжий. Меня с Викой как раз гнали на улицу, потому что была суббота и женщины затевали уборку, — тут, в самый разгар, ввалился Рыжий, бутылки в сумке гремят, а ему хоть бы хны — стоит в прихожей, переминается, вроде как бы смущается, а у самого рот до ушей и рожа сияет. Прямо букет подснежников, а не Рыжий. — Вот тебе раз — Рыжий! Здрасьте, сто лет не видели. На пруд, что ли? — спросила Ленка; это жену мою зовут Ленкой, и с Рыжим у нее отношения напряженные. Рыжий, ясное дело, тут же обиделся и полез на рожон. — Ну, вот, — говорит. — Сразу на пруд. Почему это непременно? Тут вышла мать, увидела Рыжего и уставилась на него, как Белинский на Гоголя. Рыжий слегка стушевался, понес околесицу про какую-то колбасу краковскую, которую выбросили в молочном — он, мол, очередь занял и сразу к нам, такой благодетель, — а мать стоит с мокрой тряпкой в руках и смотрит на Рыжего подозрительно. — Это с каких пор, друг милый, ты по молочным магазинам ударился? Рыжий попробовал разбухать — он, мол, с детства по магазинам и все такое, — а мать все ближе, и тряпка за ней, между прочим, по полу волочится. — Про магазины я знаю, — сказала мать. — Я тебя про молочный магазин спрашиваю. Тут у меня сердце дрогнуло, стал я Вику в сандальки запихивать, а матери говорю: — Да будет тебе, в самом деле. Не хочешь — не надо, без колбасы обойдемся, в холодильнике легче дышать будет. Пошли, Вика… Рыжий живо за порог выскочил, мы с Викой тоже. — Напрасно вы, теть Тамара… — осмелел за порогом Рыжий, но мать и слушать не стала: — Ребенка не потеряйте! И дверью хлопнула вместо восклицательного знака. Тут у меня внутри огорчилось что-то, честное слово, Рыжий тоже увял, пошли мы вниз — друг другу ни слова, одна Вика поет, ковыляя вниз по ступенькам, да гремят бутылки в сумке у Рыжего, — вышли из подъезда, а на дворе май, травка зеленеет и солнышко блестит как положено, короче — полный ажур. — Ну, — говорю, — и как ты все это представляешь, куриная твоя голова? Может, Вику третьей возьмем? — Не горячись, Гена, — советует Рыжий. — Маленькая она еще, пусть подрастет. — Вот и хорошо, — говорю. — Вот и отлично. Ты беги на пруд, место займи, а мы тут погуляем, пока подрастем. Лады? Рыжий хмыкнул, заулыбался, посмотрел на меня с подтекстом, потом говорит: — Ты, Гена, прямо с коня упал. Забыл, что ли? Совсем потерял связь с народом — а ведь сегодня пять лет чертановскому лото. Юбилей, Гена. — Как?! — говорю, а первая мысль — надо же, как не повезло, теперь точно не отвертеться. — Сегодня? Рыжий поулыбался великодушно, потом сказал: — Пошли потихоньку, а то Пашка на пруду совсем закиснет. Ты только не переживай, Гена, все будет очень прилично. Ты же знаешь, Гена, как дорога мне твоя семейная жизнь… Короче, пошли мы на пруд. Идем, как не знаю кто, шагаем шагом, никуда не торопимся, а просто гуляем с Викой. Солнце красит нежным цветом сирень и дома, родное Чертаново в это прекрасное майское утро кажется вполне сносным. А мы любуемся Викой и никуда не торопимся. Она топочет себе сандаликами по асфальту, выписывает ручонками кренделя и столбенеет около каждой качели, каждой бабушки, каждой ромашки. Рыжий не выдержал и умилился: девка у тебя, говорит, страсть любопытная, — всучил мне авоську, подхватил Вику на руки и донес до оврага, до самой Севкиной голубятни. Я думал, что Севка уехал на Птичий рынок, потом гляжу — выходит Севка из голубятни, о чем-то они болтают с Рыжим, потом Севка наклоняется к Вике и спрашивает: — Ну что, пуговица, показать тебе птицу-голубя? Вика кивает и прижимает ручки к груди, Севка выносит белоснежного турмана — турман блестит брусничным глазом, елозит на ладони и вдруг летит, подброшенный Севкой, хлопает крыльями и садится на голубиную летку. Вика смотрит, не дышит, с трудом выдавливает улыбку и шепчет: — Иссе… — Ишь ты, оно еще и разговаривает! — обрадовался Севка. — Вот останешься со мной, тогда и будет еще. Лады? А что тебе на пруду, с мужиками-то? Оставайся! Вика кивнула, но Рыжий уже подхватил ее, как лиса куренка — и тут меня осенило. Надо сказать, Севка для нас всегда был своим, хотя держался особняком и вообще слыл парнем чудаковатым. Давным-давно, когда нас всех только переселили в Чертаново, Севкины голуби взяли да улетели на Пресню туда, где он раньше жил — и тех голубей Севке пришлось продать. Одно время после этого он вообще забросил голубиное дело, даже вроде пытался притулиться-приспособиться к нам — правда, мы очень быстро приспособили голубятню для своих целей, так что однажды нас всех с голубятней вместе чуть не сковырнули в овраг бульдозером, старушки очень настаивали. На этой почве Севка опять от нас откололся, завел других голубей, но никто на него не сердился, потому что пить он не пил и так ему было больше к лицу. — Севка, — сказал я, когда Рыжий с Викой уже наладились спускаться в овраг, — а ты не хочешь на пруд? Эти же там нарежутся, сам понимаешь, а мне с Викой никакого разгона… — В няньки, что ли? — Почему в няньки, Севка? Вроде умный парень, а такую глупость сморозил, даже договорить не дал. Я говорю, пить мне нельзя, что мне с этими охламонами на пруду-то?.. Хоть посидим-поболтаем. Ты-то не пьешь, надеюсь? Севка кивнул, задумался, потом сказал: — Я только домой сбегаю, плавки надену. — И пожрать прихвати чего-нибудь! — крикнул Рыжий вдогонку и уставился на меня с восхищением. Да мне и самому весело стало. И пошли мы на пруд, а Севка нас нагнал за оврагом. Пошли, нашли Пашку, пустили Вику на травку, а сами разлеглись под кустом. Народу вокруг — как в бане, никакого спасения. Пруд кипит, плещется через край, с ободранной ивы сигают в воду мальчишки, другие плавают на плоту, а пруд ненамного больше того плота, сколоченного сикось-накось из трех досок. Тут же, под ивой, какой-то дурацкий тип «жигули» надраивает, тут же палят костры и гоняют мяч. Направо — лес, налево — автобусное кольцо. На кольце — зиловская общага, из распахнутых окон бухает сразу несколько музык, каждые пять минут во все концы необъятной нашей державы стартуют самолеты из Домодедова, а в поле между кольцом и прудом подростки обкатывают мотоцикл. Лес трещит, народ гуляет, все валят на лоно природы, как в универсам, а там поет о любви Пугачева, зеленеют лиственные деревья и пахнет шашлычным дымом, весной и мусором. А мы лежим, как на витрине, солнце жарит по темечку сквозь кусты, рыщут вокруг собаки, стрекочат велосипедисты, тянется караван беременных женщин, а мы лежим себе на скатерке, культурно отдыхаем, и Пашка насмешливо смотрит то на меня, то на Рыжего. — Полаялись, что ли? — спрашивает Пашка. — Нет? Пр-р-равильно! — он ржет, а мы сидим, прямо красны девицы, и молчим. Как будто и не было этих трех или четырех лет. — Это… Так может, Рыжий, ты нам нальешь в честь праздничка? Или я что-то не так?.. — Налью, конечно, — говорит Рыжий, нахально улыбаясь нам с Севкой. Отчего не налить, верно? Мы с Севкой чинно переглянулись. Я только хотел сказать, что не пью, как Севка, поколебавшись, сдался и дал отмашку: — Ладно, Генка. Только без дураков. Вику я догляжу, но ты, когда я скажу «встали», встаешь и идешь со мной. Понял? — А, у вас контракт, — догадался Пашка. — Это правильно, потому что дите еще несознательное. Оно еще требует определенного ухода, верно? Он опять заржал. Рыжий открыл бутылку и предложил Пашке заткнуться. Потом он стал объяснять Севке, что мы не заурядные алкаши, а подготовительный комитет по проведению юбилея чертановского лото. Про подготовительный комитет я не знал, Пашка тоже озадаченно поднял брови. Севка спросил, при чем тут мы. Рыжий обрадовался и затеял рассказ, обращаясь в основном к Севке, потому что мы с Пашкой знали его репертуар наизусть как однажды, лет пять назад, он любовался закатом в этих самых кустах, тогда еще непролазных, а вместе с ним любовались небезызвестные Таня с Олей. В таком составе отмечалась демобилизация Рыжего из рядов наших славных Вооруженных Сил. Неподалеку, на берегу пруда, два скромных рабочих паренька праздновали повышение квалификационных разрядов — тут Рыжий с умилением обласкал взором нас с Пашкой. Вечерело. Солнце садилось за чертановским лесом, трещал валежником бурый медведь, оленьи стада призраками вырастали на берегу пруда… — Про это не надо, — попросил Пашка. — Короче. — Тогда сам, — обиделся Рыжий. — Давай-давай, — сказал Пашка. — Цицеронь дальше, только короче. А Севка спросил, при чем здесь чертановское лото. Рыжий обиженно помолчал, потом опять завелся про то, каким девственным был в ту пору чертановский лес. Я подозвал Вику, мы сняли платьице, майку, поспорили насчет косынки, но я настоял — косынку оставили, Вика погладила себя по животику и побежала, голенькая, на травку. Я почувствовал, что уже хмелею, хотя еще не выпил ни капли, — хмелею от возбуждения, от бутылки в руках у Рыжего, от радости за Вику, которой щекотно бегать по траве босиком. Так приятно, когда хоть что-то сбывается в этой жизни. Там, на травке, был целый парад колясок, при них хлопотали молоденькие мамаши из общежития — все крутозадые, бледные, замученные такие, личики совсем еще девичьи, только глаза схвачены чем-то птичьим и подбородки расплылись, обещая в скором будущем баб. Другие давно бы уже разорались на предмет оскорбления общественной нравственности, а эти — так, приглядывают за нами, вроде как Севка. В общаге своей, на лимите, они всякого хлебнули и насмотрелись, так что закалка у них наша, чертановская, и удивить их труднее, чем всяких там бдительных барышень, это точно. И Вике с ними неплохо: уже качает чью-то коляску, самую красную, оглядывается на меня и видит, что я радуюсь вместе с ней. Вот и все, что нужно для счастья моему лягушонку. А Рыжий все не мог закруглиться, и наше пьяное знакомство в его пересказе, звучном, как баллада о рыцаре Айвенго, никак не могло разрешиться изобретением чертановского лото. Мы с Пашкой грустно переглянулись, он потянулся к бутылке и перебил Рыжего: — Короче, Рыжий напился и заночевал у меня, а на другой день девчонки опять пришли, и Генка пришел, и давайте выпьем, хватит тянуть кота за хвост! Севка спросил, при чем здесь все-таки чертановское лото. — А, ну так вот, — Рыжий обрадовался, бутылку Пашке не отдал и завелся по новой: — Самое главное, что заночевал я в ту ночь у Пашки. Как ложились не помню, помню только, что Пашка предупреждал: «Ты, — говорит, — с головой в одеяло не зарывайся, а то бабка увидит, что я с кем-то сплю, и подумает на тебя как на женщину. А бабка у меня, — говорит, — суровая бабка, она в таких случаях хватает что под руку попадет и бьет, притом не меня, поскольку я у нее единственный и любимый внук, а именно, значит, тебя в данном случае». А у меня, понимаешь, как раз такая привычка, что я с головой, когда сплю, зарываюсь под одеяло, потому как меня закаляли в детстве и даже зимой все форточки открывали настежь… Дотошный Севка попросил уточнить, при чем здесь чертановское лото, Рыжий опять обрадовался, но Пашка прекратил эту бестолковщину, заметив, что Рыжий, похоже, переохладился в детстве, а заодно притомил свои мозги под одеялом, но это печальное обстоятельство не должно помешать сегодняшнему празднеству и не помешает. — Пей, соловей чертановский! — приказал Пашка, и Рыжему пришлось подчиниться. Он выпил, Севка не стал, а мы с Пашкой стали, так что Рыжему тут же пришлось выкатывать из авоськи следующую бутылку. — М-да, — промычал Севка, наблюдая такие страсти. — Так кто же все-таки изобрел эту напасть? — Да вот, — Рыжий, отдуваясь, ткнул в меня пальцем. — Бери автограф, пока не поздно. Севка посмотрел на меня. Я стал оправдываться, сказал, что уже давно не играю, а тогда и думать не думал, что эта игра так приживется. Потом сказал, что не хочу пить за игру, которую считаю убогой, а хочу за ту далекую встречу с теми, кто навсегда вошел в мою жизнь — за Рыжего, Таньку и Ольгу за всех нас, за все, что с нами было хорошего и не очень. А Пашка сказал, чтобы я не трогал игру с кочки зрения своих семейных проблем… и больше ничего не сказал, только погрозил мне пальцем. Севка посмотрел на нас, посмотрел на Вику и вдруг заговорил о том, что все компании вроде нашей проходят периоды весны и осени. Говоря языком социологии — это Севка так выразился — так вот, говоря языком социологии, Танька с Ольгой переросли идеалы компании, я тоже перерос, а Пашка с Рыжим зациклились и цепляются за прошлое руками-ногами. Рыжий обозвал Севку форменным сухарем, которому до лампочки мужская дружба и постоянство, а Пашка вздохнул и печально посмотрел на меня. Я тоже посмотрел на него, мы поняли друг друга и под шумок выпили, а потом Пашка негромко, так, чтобы только я слышал, сказал, что Танька ему звонила и обещалась сегодня быть. Я промолчал, потому что, в общем-то, так и предполагал. — Сам-то не думаешь? Я сказал, что не знаю, отвык как-то от всего этого, да и дома, сказал, трудно будет уладить. Мы стали смотреть на Вику, потом на пруд. Потом я сказал, что попробую выбраться. Пашка кивнул. Мы еще одну бутылку распили. Тип, который надраивал «жигули», полаялся с пацанятами — те огрызались с безопасного расстояния, а самый бойкий сидел на иве и с ветки чирикал про загрязнение природной среды. Тип нехорошо склабился и показывал воробью монтировку. Кончилось тем, что эту самую монтировку увели у него из-под носа, и теперь он стоял под деревом, весь красный, и уговаривал пацанят «по-хорошему». Пацанята гроздьями висели на иве, бегали по ней как мартышками и верещали. А Севка с Рыжим тоже сцепились — хоть за ноги растаскивай. Получалось, по-Севкиному, что все мы тут неудачники, отставной из центра народ, не добились успеха в жизни и потому, говоря языком социологии, культивируем неуспех и прочие антиобщественные проявления. Я подумал, помнится, что Севка нахватался всяких случайных мыслей, работая механиком на «Мосфильме», и прилаживает их ко всему подряд, как мартышка очки. Потому что уж больно огульно он все Чертаново зачеркнул. Как будто на той же Пресне не пьют. — А если кому повезет, вроде Таньки, то сразу оказывается, что это были одни слова, социальная самозащита, — Севка разгорячился и перешел на личности. — Легко говорить, что тебе ничего не надо, когда тебе ничего не дадено. Никто, понимаешь, не станет хлобыстать портвейн на берегу грязной лужи, когда имеешь всякие там дачи и коньяки. Тут Пашка восхитился и сказал, что этому Севке молоко надо давать за вредность. А у Рыжего от возмущения чуть портвейн из ушей не брызнул — он как пошел клокотать, так и пошел, причем для разгона обложил Севку с его социологией кругом и по-всякому. Потому что, говорил Рыжий, мы есть кто? Мы есть люди, и любить надо друг друга, а не дома в центре и коньяки. И то, что мы в Чертанове живем, даже к лучшему, потому как соблазну меньше, портвейну больше, стало быть, легче обретать подлинные ценности, а не цепляться за мнимые. Я подумал, конечно, что глупо как-то в литрах и километрах рассуждать о таких вещах, но ничего не сказал: пусть они с Севкой сами разбираются, кто прав, кто виноват, а нам с Пашкой самое время выпить на берегу грязной лужи. Тип, у которого увели монтировку, ругался теперь с дядей Колей Егоровым из восьмого подъезда. Дядя Коля со свойственным ему после одиннадцати утра темпераментом говорил о законе, согласно букве которого нельзя парковать машины ближе чем в двадцати метрах от источника вод, при этом тыкал удилищем в «жигули», чтобы тип обратил внимание. Тип — лицо у него сделалось совсем брюквенное — никак не мог из-за этой удочки сосредоточиться, отгонял ее как муху и говорил, что есть источники вод, а есть сплошное недоразумение, источники всякой там инфекции и заразы, и что закон недвусмысленно разграничивает. Законы нужно знать и употреблять правильно, говорил тип, отмахиваясь от удочки, и получалось у них как в опере, когда каждый поет свое. А что тут делать с удочкой, говорил тип, начиная нервничать, так, пожалуй, только пить под ее сенью и сквернословить при детях — тут пацаны на иве дружно заверещали: «А сами! сами! сами первый матюгаться стали!» — И этот хор мальчиков привел в действие механизм общественного мнения в лице голосистых баб и Рыжего, который направился в гущу событий, ступая несколько чересчур осанисто и твердо, как «каменный гость» в известном фильме с Высоцким. Я еще успел подумать, что пацаны у нас в Чертанове растут славные, и что не может, не должно быть такого, чтобы в будущем им ничего, кроме чертановского лото, не светило, но тут Севка подозвал Вику, взглянул на меня и сказал «встали». — Не спорь, — сказал Пашка, помогая мне выполнить команду. — Севка трезвый, ему видней. Приходи вечером. И мы побрели под беспощадными лучами майского солнца: трезвый Севка, я с манной кашей в голове и Вика, доченька моя ненаглядная. Рыбонька, она одна любила меня под любым соусом. Про дом я рассказывать не буду, дело это такое, ничего нового по этой части мои мать и жена не изобрели. Скажу только, что под вечер, проспавшись, я выбрался. точнее — прорвался с боем из своего женского окружения, взял в гастрономе две бутылки портвейна и отправился к Пашке. Предстояла игра, и теперь, мне кажется, самое время объяснить ее нехитрые правила. Вы, как новичок, берете две бутылки портвейна и отправляетесь к Пашке. Пашка живет с бабусей, квартира у них двухкомнатная — вы входите без звонка, давно вырванного с корнем, идете в Пашкину комнату, где сидит народ, и выставляете свой портвейн на стол. Это ваш вступительный взнос. Он обязателен для новичка и для каждого, кто пропустил два тура. Теперь — до начала игры — можно поиграть в шахматы, забить козла или расписать пульку. Или просто пить и трепаться, что и делает большинство. В назначенный час игроки рассаживаются перед телевизором, на экране начинается розыгрыш «Спортлото», а у Пашки все пишут свои шесть цифр и сдают подписанные бумажки хозяину. Обычно пишут в двух экземплярах, оставляя второй себе. Вот, собственно, и все. Такая домашняя развлекуха. Игрок, угадавший три цифры по розыгрышу «Спортлото», проигрывает бутылку вина, которая появиться на столе у Пашки в следующую субботу. Четыре угаданные цифры соответствуют проигрышу пяти бутылок, пять — ящику вина, что по нормам ГОСТа соответствует двенадцати бутылкам. И только совершенно фантастический результат — шесть угаданных цифр — освобождает счастливчика от винного штрафа. Таким образом. это игра на проигрыш — выигрывают не угадавшие ничего или угадавшие одну-две цифры. Таких, разумеется, всегда большинство — хотя, по мнению авторитетных экспертов, цифры в чертановском лото угадываются чаще, чем в натуральной игре. Ну, это понятно. Вы скажете, что такая игра нелепа и где-то даже неприятна по своей сути. Согласен. Я про нее мог бы выразиться и крепче. Тем не менее в нашем районе она прижилась, а Пашкин «салон» существует уже пять лет, а значит не так все просто и не так уж она нелепа, эта игра. Настроение у меня было хмурое. Дома пошли такие страсти-мордасти, что я даже вымыться не успел, а хотелось встать под ледяной душ и стоять до полного онемения членов. Потом я решил, что сделаю это у Пашки. А потом забыл, потому что прямо перед его подъездом стояла Танькина «нива». Как будто нельзя было придти пешком. Наверное, это был обычный предлог — заехала к родителям, выпила, пришлось заночевать — но она так нагло взгромоздилась двумя колесами на тротуар, эта «нива», так роскошно сияла своими грубыми выпуклостями, что я едва удержался от искушения двинуть ногой по бамперу. У Пашки все смотрели футбол, в перерыве которого должен был состояться розыгрыш. Самого Пашки не было, Таньки тоже. Я выставил бутылки на стол, поздоровался с Бубой Коростылевым и Толиком, который был с незнакомой девушкой. Даже Славик пришел, Ольгин муж. Других я не знал. Буба сказал, что в прошлую субботу Славик пролетел на три цифры; Славик, улыбаясь, подошел и стал рассказывать о том же по новой; я спросил, где Пашка и Рыжий. — На кухне, — ответил Буба. — У Танюшки, как всегда, что-то с нервами, а у Рыжего, по-моему, садится печень. Я пошел на кухню. Пашка сидел за столом, пьяный и озадаченный, Танька плакала, уткнувшись ему в плечо, а Рыжий, у которого садилась печень, спал под столом. Тут же бабка Елизавета стряпала себе на ужин. — Во, — просипел Пашка обрадовано. — Принимай товар. Танька заплакала, засмеялась сквозь слезы, скакнула ко мне и припала губами к шее. От такого нахальства я слегка ошалел. Бабка Елизавета ворчала. Я спросил про Рыжего, не мешает ли. Бабка сказала, что лучше перенести его на диван, а вообще-то от Рыжего беспокойства мало, пока он спит — зато нам, бесстыдникам, лучше куда-нибудь отсюда марш. Что мы и сделали: я отвел Таньку в ванную, она умылась, достала платочек и промокнула лицо. — Все плачемся? — спросил я, потому что это уже вошло в привычку: она приезжала, плакалась на свою жизнь, напивалась до одури и уезжала наутро к мужу. Она кивнула, посмотрела своими голодными, зелеными, заплаканными глазищами, потянулась ко мне, и руки мои сами по старой привычке обняли Таньку, она прилипла ко мне всем телом, коленками и ладошками, которые сразу потели, стоило только покрепче ее обнять. Губы ее мотыльками пошли порхать по моим губам, по лицу. Это ты здорово, этого не отнимешь, подумал я, не сразу теряя голову, не сразу, но все же, и тут, слава богу, постучал Пашка, деликатно позвал к началу игры. Мы пошли будить Рыжего. Бабки Елизаветы на кухне не было, Рыжий мычал и просыпаться не думал; мы сели возле него прямо на пол и стали смотреть друг на друга, совсем как в молодости. В комнате в это время загоготали: там говорил Буба, а говорить он умел. — Вот этого всего у меня нет, — призналась Танька, взглядывая на меня исподлобья. — Знаю, — ответил я. — Не то чтобы я жалею, — сказала она. — Но иногда просто совсем нет сил. Я пожал плечами. — Ты сама выбирала, Танька. — Да, — она кивнула, помолчала, разглядывая меня своими глазищами, потом сказала: — Я рада за тебя, Генка. Ты нашел хоть что-то, а я… Меня нет, Геночка. Меня нигде нет. Я — пропала. Мне плохо там, там все чужое и я сама чужая, смотрю на себя в зеркало и вижу, что чужая, чужая, плебейка понимаешь? Всюду чужая. Здесь мне легко, свободно, свои ребята, но стоит только представить, что это навсегда, на всю жизнь — бесконечные пьянки, бубы, вся эта тоска, безнадега… Что мне здесь, Генка? Здесь выводят жизнь на корню — сами себя, как тараканов — здесь каждый день можно пить на собственных похоронах, а я этого не хочу, понимаешь? Я билась здесь, как рыба об лед, и никогда этого не забуду. Извини, если можешь. Ты знаешь, что я люблю тебя, но обратной дороги нет — ни мне, ни тебе. Да, мне не повезло я куда-то не туда выскочила — но плевать. Главное, что выскочила. И если есть где-нибудь на свете настоящая жизнь, я пробьюсь в нее, вот увидишь. — Глупенькая, — сказал я, — куда ты выскочишь, куда пробьешься? Настоящую жизнь, как и настоящие котлеты, ни в каком ресторане не подадут. Все надо самому пропустить через мясорубку, и нечего тут мудрить, словно ты первая живешь на свете. Все так живут — не потому, что житуха такая, а потому, что это и есть жизнь. Есть мясорубка, которая норовит оттяпать пальцы, и есть ты — бояться не надо, хотя поначалу кажется, что она смелет тебя всего. Не смелет. И когда ты почувствуешь, что смолоть тебя не так-то просто, ты почувствуешь себя человеком. А ты хочешь просто примазаться к настоящей жизни, вот как я это называю. При-ма-зать-ся. И я еще долго распространялся на эту тему. Потом пришел Славик, увидел, как мы будим Рыжего, и сказал, что это дохлый номер. Он вообще, на мой взгляд, показался немного слишком общительным молодым человеком, Славик. Не знаю, что это Ольга в нем разглядела. Все же с его помощью мы поставили Рыжего на ноги, потом прибежал Пашка и помог Рыжего разбудить. А в комнате все уже сидели кто на диване, кто за столом. Мы с Танькой пристроились на подоконнике, около телевизора; Танька по быстрому написала свои шесть цифр, а я, чтоб не ломать голову, взял да списал ее цифры один в один. — Не боишься? — пошутила она. Я ответил, что ерунда. Мы сдали свои бумажки Паше, тут Рыжий окончательно проснулся и попросил слова. Паша возмутился, потому что, как он сказал, Рыжий сегодня с утра цицеронит и чуть было не попал в милицию со своим языком, смущавшим народ на пруду диковинными речами о какой-то всесоюзной масонской ложе владельцев «жигулей»… Танька хмыкнула. — Цицерон на Цицерона, — заметил Буба. — Сейчас или Пашка заржавеет, или Рыжий запаршивеет. — Или оба они забубеют, — добавил я, приглушая звук в телевизоре. Команды как раз уходили на перерыв. — Так вот, дамы и господа, — начал Рыжий. — Сегодня, как известно, проводится юбилейный розыгрыш чертановского лото. Кто не знаком, прошу познакомиться с нашим почетным гостем, автором, то бишь изобретателем игры. Он прост, как все гениальное. Я встал и раскланялся. — Но одно дело — изобрести, — продолжал Рыжий. — Другое дело — донести до широких масс смысл изобретенного. Это два разных дела, заметьте. И я позволю себе взяться за второе, раз первое уже сделано. Буба восхитился и попытался вставить несколько фраз от себя, но Рыжий, видимо, хорошо отдохнул, потому что шпарил без промежутков: — Чем, товарищи, привлекает нас чертановское лото? Действительно ли оно, как утверждают наши клеветники, культивирует неуспех и прочие антиобщественные явления? Нет? И я так думаю! Разберемся, товарищи, что такое успех в свете нашей игры и последних международных событий. В такое время, товарищи, когда вокруг нашего старого доброго Чертанова понастроили кооперативов с улучшенной планировкой, когда под нас подкапываются подземными гаражами, а в наших чистых источниках вод, как сказал дядя Коля, мутят воду отдельные загребущие граждане, поднаторевшие, так сказать, в добропорядочности, в достижении своего жалкого иллюзорного успеха… — Зву-ук!!! — завопили слушатели, я усилил звук — в телевизоре, разумеется — и вовремя: первый шар вывалился в лоток. — Четырнадцать, — объявил диктор. — Парусный спорт. — Есть, — сказала Танька: у нас с ней был такой номер. Рыжий все еще стоял посреди комнаты, потом махнул рукой и пошел к дивану. — Тридцать один, — объявил диктор. — Бокс. Славик заверещал. Мы с Танькой тоже угадали, переглянулись и сползли с подоконника. — По-моему, детки, у вас наклевывается нонсенс, — заметил Пашка, поглядывая на нас с любопытством. — Как это вы хорошо придумали — играть по одним цифрам… — Тридцать пять, — продолжал диктор под беззаботно-дурацкий музыкальный фон. — Прыжки в воду. Мы опять угадали. Буба загоготал и сказал, что с удовольствием встретится с нами в следующую субботу. Пока мы проиграли по бутылке вина, но в перспективе при таком стопроцентном угадывании… Дальше все было похоже на сон или фильм: следующая цифра, семерка, у нас тоже была, мы угадали четыре из четырех, оставались две загаданные цифры: 21 и 44. — Замри, — прошипела Танька. — Не дышите, козлы… — Сорок четыре, — объявил диктор. — Фигурное катание! Народ взревел: мы проиграли по ящику вина каждый. Такого здесь еще не бывало. Я взглянул на Таньку — она упала на колени перед экраном и раскинула руки, оставляя всех за спиной, — был еще шанс угадать шесть из шести и выйти сухими, но этого, по-моему, никто не хотел, даже я; шестой шар выкатился из барабана и покатился в лоток. — Три, — сказал диктор. Вокруг заорали, как на футболе, Танька ударила кулаком по телевизионной стойке, нас бросились качать и славить: мы угадали пять из шести и проиграли по ящику вина каждый. И потом, когда Пашка проверил свои записи, оказалось, что девочка Толи Сорокина тоже пролетела под шумок на бутылку вина. Такой добычи у Пашки не было никогда. Кто-то всучил мне стакан, Славик возбужденно шептал на ухо, что в прошлый раз он тоже здорово прокололся, и я никак не мог от него отклеиться. Наконец он побежал успокаивать Таньку, но Танька, бледная, зеленоглазая, отодвинула Славика и пошла на меня, прямо суперзвезда экрана. Мы выпили, поцеловались при всех — совсем головы потеряли, да и прочий народ слегка как бы съехал: ходил, орал, рожи у всех были ошеломленные и счастливые. Под шумок Танька прижалась ко мне и спросила: — Ты не сердишься на меня? Я удивился и помотал головой. — Не сердись, — шепнула она. — Все будет замечательно. Сомневаться не приходилось. Мы с Пашкой чокнулись, допивая остатки. Танька упорно твердила, что это были ее цифры и она все возьмет на себя, как будто меня действительно огорчал такой феноменальный проигрыш. Другое дело, что тут, как бы это сказать, была явлена непонятная, сверхъестественная связь между мной и этой злосчастной игрой — но и в этом не было ничего неприятного; я засмеялся, подумав об этом, попытался обнять Таньку, но она выскользнула и вскочила на стул. — Да ты что, не понимаешь? — заорала она со стула. — Я же выиграла в «Спортлото»! Ребята, я в настоящее «Спортлото» выиграла! Это же тысяча рублей, мужики! Слышите? Все обалдели. Я как-то сразу все понял и посмотрел на Пашку. — Вы что, не поняли? У меня был билет настоящего «Спортлото»: вчера купила, заполнила и отправила, все как положено. А сегодня играла по этим цифрам. И Генка по ним играл. — Да ну, Танюха, не заливай, — как-то неуверенно произнес Буба. Пашка уставился на меня, Рыжий тоже. Я пожал плечами. — Это больше, чем тысяча рублей! — уверенно заявил Славик. — Но у тебя должен быть отрывной купон. Танька слетела со стула, бросилась к сумочке, нашла купон и стала сверять номера с бумажкой. Ее со всех сторон обступили. Рыжий выключил телевизор и подошел к нам — мы с Пашкой сидели на скрипучих стульях в сторонке. — А ты не нарочно это придумал, Генка? Я удивился. — А купон? — спросил Пашка. — Ты что, Рыжий, совсем обалдел? Подскочил Славик и зашептал, что номера сходятся. — Проверь еще раз, — предложил Пашка. Славик заскучал и отошел к окну. Толпа раздалась. Танька, сияя, подошла к нам. — Все сходится, — сообщила она. — Жаль, елки-палки, что не шесть из шести — вот бы порезвились, а? Дайте прикурить, мальчики. Мы дали. — Вы что, не рады? — спросила она, затягиваясь. — Рыжий не рад, — брякнул Пашка с ухмылкой. — По своим рыжим идейным соображениям. Он же у нас не просто так, а идейный, — террорист, одним словом… — Ты чего, Рыженький? — А чего, я ничего, — забормотал Рыжий, не ожидавший от Пашки такого подвоха. — Ты эту пьянь не слушай. Я, Танюха, лично за тебя очень рад, честное слово… — А по-моему, это нечестно! — вдруг сказала девочка, которая была с Толей Сорокиным. Все посмотрели на нее, а Толя Сорокин смутился больше всех: — Да ладно тебе… Почему нечестно? — А так, нечестно, и все. Так каждый может, — заявила девочка, ни на кого ни глядя. — А кто мешает? — осведомилась Танька. Девочка вместо ответа гордо вскинула голову. Крепкий орешек достался Толе Сорокину. — А если бы я не выиграла? — спросила Танька. — Если бы я просто проиграла ящик вина — что, лучше было бы? Зато представляете, что тут будет твориться в следующую субботу? Я ставлю, — она подумала, — за себя, за Генку и ящик сверху — три ящика! Буба заклекотал, все бросились качать Таньку. Вина к тому времени не осталось, допивали остатки, потом кто-то нашел еще бутылку — у Пашки такое случалось — и какое-то время все внимание было приковано к ней. Я протянул стакан Пашке, он вдруг хмыкнул и повернулся ко мне. — А что? Кто хочет, нехай пробует играть во все игры, верно? Если подсчитать, сколько здесь пропито за пять лет, мы с Рыжим могли бы на «мерседесах» раскатывать. Верно, рыжая твоя голова? — Ты, пьянь, с утра беги в ломбард и сдавай свое лото к чертовой матери, — ответил Рыжий тихо, но внятно. — Это не юбилей, Пашка. Это поминки. Пашка не согласился. — Я, между прочим, за последние пару лет ни разу не пролетал, даже на бутылку, — сказал он. — Так что в «Спортлото» мне играть никакого резона. Да и тебе, Рыжий, тоже. А потом, — он взглянул на меня и заржал, — так и так, все равно пропьешь, так что разницы нет. Верно? — Не знаю, — я пожал плечами. — Пора и вам, по-моему, остановиться. Сколько можно пить, Пашка? Рыжий, сколько можно? — Ой, не надо, — Пашка скорчил такую рожу, так посмотрел, словно ему сделалось стыдно за меня. — Не надо, Гена. Я же алкоголик, к чему такие бестактные вопросы? Спроси у кого другого. Только не у Рыжего — он тоже алкоголик, к тому же террорист. Вон у той девочки спроси, которая с Толей Сорокиным. — О чем спросить? — Танька присела перед нами на корточки. — Может, у меня спросите? — У тебя не станем — ты тоже алкоголичка, — отрезал Пашка. — А о чем? О чем спросить? — А пес его знает, — ответил Пашка с досадой. — О чем-нибудь. Он как-то резко помрачнел. — Ясно, — сказала Танька. — Пошел нагруз. — Нагруз пошел, — подтвердил Пашка. — Ладно, — сказал я, вставая. — С меня, короче, ящик вина. Будьте здоровы. — Ты уже? — спросил Рыжий. — Мы ненадолго, — сказала Танька, тоже вставая. — Выйдем, кое-что обговорим и вернемся. — Говори только за себя, — попросил я, прощаясь за руку с Рыжим и остальными ребятами. — До субботы. Сам, может, не приду, но ящик вина доставлю. Пока. Всем пока. — Что говорить Ленке, если прибежит? — спросил Пашка, имея в виду мою жену. Это уже попахивало провокацией. — Не прибежит, не волнуйся, — ответил я, уходя. А что еще можно сказать в такой ситуации? Танька нагнала меня на лестнице. Мы молча спустились вниз, вышли из подъезда, а на дворе — у Пашки окна были завешены грязной ветошью — на дворе только начинало смеркаться. Танька залезла в машину, достала из бардачка бутылку портвейна, и мы пошли вниз, к оврагу, по-прежнему молча, но теперь уже оба знали, куда идем и зачем. Было горько. От всех наших прошлых недоразумений, ссор, даже драк, от всех наших поисков и потерь друг друга, от честной дружбы и хулиганской любви в подъездах и окрестных кустах остался только один маршрут: вниз по тропинке от Севкиной голубятни и два часа на пруду — раз в два, раз в три месяца, можно даже без слов, вот как сейчас. Как-то ловко и гадко обворовались мы с этим маршрутом, и обидней всего, понимаете, было иметь память, потому что мы были созданы друг для друга, а такое не забывается. — Гена, — сказала Танька, когда мы прошли овраг. — А ты ведь еще не поздравил меня. Забыл? Я промолчал. Танька заступила дорогу. Мы остановились; до пруда оставалось метров полста. — Какая муха тебя укусила? Ты не рад, что у нас с тобой появились деньги? — У нас? — переспросил я. — Рад. Искренне рад. Замечательная такая тысяча, за которую не надо отчитываться перед мужем. Нашим мужем. — Осел, — сказала Танька. — Да нет, просто все стало на свои места. Ты действительно играешь в две игры, Танька. А нормальный человек, как сказал Пашка, должен играть в свою игру. — Осел, — повторила Танька. — Моя игра — это ты. Ты, а не деньги. Плевать я на них хотела, если тебя не будет, ясно? — Ясно, — ответил я. — Теперь нужен я, а не деньги. Пришла, значит, и моя очередь. — Хочешь, я порву эту карточку? — Нет, — подумав, ответил я. — Поздно. Надо было три года назад это сделать. Теперь поздно. Она все-таки достала ту штуку, которую Славик называл отрывным купоном, но я выхватил ее у Таньки, потому что в запале, чем черт не шутит, она и впрямь могла порвать свою тыщу. Танька по-кошачьи бросилась за карточкой, но недопрыгнула, бросилась на меня, мы упали в траву и покатились. В общем, мы почти сразу стали целоваться, а не бороться. Еще не было случая, чтобы Танька не повернула по-своему, и тут меня такая взяла обида, я даже подумал, что перестану себя уважать, такая досада, что я — впервые в жизни — оторвался от Таньки, подобрал бутылку, купон, пошел и сел на берегу пруда. Она тоже пришла, пока я нагревал спичкой пластмассовую пробку бутылки, села рядом и молча протянула руку то ли за бутылкой, то ли за купоном. — На, возьми, — сказал я, подавая купон. — Ничего у нас не получиться, Танька. Поезжай вокруг Европы, сделай себе круиз или еще что-нибудь, только, ради бога, забудь меня. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, но совсем не знаешь, как ненавижу, да-да, ненавижу, неужели ты не чувствуешь этого? Давай остановимся, пока не поздно. — Давай, — сказала она, отнимая бутылку. — Давай остановимся. Но я уже не мог остановиться: — Я не люблю жену, хотя она хорошая баба, в сто раз лучше тебя, а тебя, которую люблю, ненавижу. У меня не осталось никого, кроме дочки, это единственное, что у меня есть для души, неужели ты хочешь, чтобы я лишился и этого? — А ты поплачь, — сказала Танька. Я замахнулся на нее и заплакал теми самыми пьяными слезами, которые всегда презирал, заплакал от горя и унижения, от стыда за себя, потому что не мог, не должен был настоящий мужчина говорить женщине такие вещи. Танька испугано смотрела на меня — потом, паразитка, тоже заплакала. Так мы и рыдали в четыре ручья по-над прудом — я, когда подумал об этом со стороны, нечаянно засмеялся сквозь слезы. — Какие мы с тобой идиоты, Танька… — Ты осел, Генка, — отвечала она, всхлипывая. — Дай хоть поплакать по-настоящему… — Извини, — кротко отвечал я. Так мы и сидели на пруду, по очереди сморкаясь, смеясь и размазывая слезы. И смех, как говорится, и грех. Нашлись у нас и хорошие слова друг для друга, мы их тоже говорили в тот вечер, хотя, если по правде, какие там еще между нами слова? — там так тесно между нами, что для слов зазора не оставалось. Так что больше молчали, смотрели на пруд и пили портвейн. Вон там я гулял с Викой, а тут она качала свою коляску, самую красную… Я не стал рассказывать об этом Таньке, потому что это была другая жизнь. Лес за оврагом гудел от комариного звона. Пруд, как порция кофе, лежал в серебряных берегах, и ничего в нем не было от грязной лужи. Мне не хотелось портить этого впечатления, Таньке тоже. 1982